В начале августа я получил паспорт и в первое же воскресенье собрался уехать. В субботу я раньше ушел из Озерной рощи, где устраивались гулянки, и направился домой не ближним путем, через совхозный сад, а низами, вдоль Гулены. Я словно чувствовал, что покидаю Калинины надолго, и поэтому избрал путь подлиннее.
Чем тише становился гомон отдалявшейся гулянки и звук гармошки, тем гуще окутывала меня прохладная темнота позднего вечера. На травы легла роса, она тоже была прохладной, только со стороны оврагов тянуло теплом: размытые слоистые крутости его остывали медленно и почти до полуночи дышали остатками дневного зноя.
Мне оставалось перейти у самых оврагов Гулену — и я на околице Калиниц. Но тут от речки кто-то пошел мне навстречу. Вглядевшись, я узнал Дуську. Шагнул с тропки, пропуская ее, но она остановилась, с усмешкой сказала:
— Не уступай мне стежку, Сеня, я как раз тебя жду.
— Меня? Зачем?
— Зачем… — повторила она таким тоном, каким отзываются на самую непроходимую глупость. И этот скрашенный горьковатой усмешкой тон шевельнул во мне сладкую и одновременно тягостную догадку, которая так остро толкнулась мне в сердце, что я ощутил на мгновение его боль. Она была не то остатком моей неприязни к Дуське, не то обидой за Тихона, не то просто шальным криком пробудившегося вдруг мужского тщеславия.
— Слепой ты, Сеня. Совсем слепой…
Это она говорит или не она? Что все это значит? Насмешка? Шутка? Наваждение?..
Мысли мои смешались, я все еще не мог верить глазам. Я думал, что Дуська сейчас вот взорвется своим грудным жестковатым смехом и вместе с ним пропадет в ивняке.
И, наверное, это было бы хорошо, и, кажется, я желал тогда, чтобы получилось именно так.
А получилось иначе. Дуська никуда не думала бежать, она держала обеими руками спадавшие с плеч концы косынки и, потупившись, гладила носком туфельки траву. Между ее руками темнела на светлой блузке коса — Дуська любила носить ее перекинутой на грудь.
Юбка на Дуське была тоже светлая, и я увидел, что снизу она намокла. Блестели росой и туфли ее, и даже обнаженные по локоть руки. Я догадался, что она сначала шла за мной следом (я видел ее там же, на гулянке в Озерной роще), потом свернула в ивовые заросли, где ей пришлось руками раздвигать мокрые ветки, и вышла к мостку.
— Это почему же я слепой? — спросил я только для того, чтобы что-либо сказать.
Дуська сделала вид, что не услышала моего глупого вопроса.
— Проводи меня, если не гордый, — сказала она и несмело подняла голову.
Я узнавал и не узнавал надменную нашу Дуську. В памяти всплывало разное, противоречивое. Однажды, когда я отвечал у доски, она едко передразнила меня за произношение какого-то трудного слова. В классе засмеялись. А во время контрольной она вдруг перебросила мне шпаргалку, и как раз ту, в которой я нуждался. Совсем недавно на молотьбе она как бы нечаянно толкнула меня с соломенной скирды и громко смеялась, пока я кувырком скатывался вниз. А теперь явно решившаяся на что-то, но все еще скованная и робковатая, она стояла передо мной.
Мы перешли Гулену, и тут она сама свернула не в Калинины, а в сторону оврагов.
Навстречу нам поднимался поздний месяц, из-за оврагов, с прибранного поля тянуло прелой стерней, а слева теряясь в садах, домигивали последние огоньки отходившей ко сну деревни.
— Значит, уезжаешь.
— Да, завтра утром…
Дуська шла впереди. На плечах у нее виднелся треугольник цветастой косынки и таким же треугольником сходила у талии спина.
— А я не смогу уехать.
— Что так?
— А у матери-то моей… Или не слыхал?
Я слыхал уже, что Дуськина мать заболела туберкулезом, но о том, уедет или не уедет теперь Дуська из Калиниц, как-то не думал. Мне стало неловко, и я поспешно подтвердил:
— Да-да, слыхал.
— Ну вот. Теперь не знаю, что и делать.
— Выздоровеет небось…
Дуська неопределенно пожала плечами, будто зябко поежилась, и не ответила.
Мы поднялись по выстриженной овцами тропке на кручу. Теперь и село, и речка, и вся ее чуть притуманенная пойма были внизу, а прямо перед нами виднелись темневшие в лунном свете длинные и бесформенные провалы оврагов. Они были совсем голы, только в одном месте из обрыва пробился чахленький куст боярышника, а напротив стлала над самой землей изогнутый дупластый ствол старенькая верба.
Дуська обернулась, мельком глянула на меня и пошла к вербе.
— Посидим?..
Мы сели. Ноги наши почти касались обрыва — так близко росла верба к краю оврага.
Я до сих пор ношу в себе непонятный отпечаток того далекого ощущения близкой провальной крутизны. Он живет во мне, как невесомый комочек холода, завернутый в красивую бумажку. Только поселился он во мне не в ту путаную и странную ночь, а намного позже, после войны, когда довелось мне прочитать единственное посланное в мой адрес Дуськино письмо…
Дуська быстро озябла, и я отдал ей свой пиджак. Но она захотела поделить его на двоих и, придвинувшись ко мне вплотную, накинула одну полу мне на плечи. Эта непривычная близость пугала и обезоруживала меня.
Я без слов покорялся всему, что делала Дуська, захваченный и порабощенный непонятной для меня силой, к которой примешивалось и любопытство. Меня все плотней и плотней обволакивало дурманно-хмельным дымом, который не застилал только переполненных тоской Дуськиных глаз и росяно-холодных ее губ. Они тоже первыми коснулись меня. Сначала дотронулись до моей щеки, а потом, так и не закрывшись, полузапрокинулись кверху вместе с глазами, с красиво очерченным носом, с полуовалами холодноватых щек. Запрокинулись так, что нельзя было не отозваться, не ответить…
Дуська припомнила мне всю мою школьную и после-школьную отчужденность, с мельчайшими подробностями описывала случаи, о которых я давно забыл, называла числа и дни, когда я приходил и не приходил в Озерную рощу на гулянку.
Все, о чем она говорила, казалось совсем детским. Мне думалось, что сейчас прибегут все остальные, весь наш класс, и девчонки, пританцовывая, станут дразнить Тихона своей несуразной песенкой, шептаться и беспричинно хохотать.
Но Дуськины глаза и губы внезапно убивали это ощущение, и тогда я становился беспомощным.
Я ушел с кручи, подавленный этой беспомощностью. У спуска, откуда мы должны были пойти по разным тропкам, Дуська совсем ошалело прижалась ко мне, а потом, сколько я мог видеть, все стояла там, наверху. Месяц уже не светил: поздний, он долго не держится, но небо над кручей успело посветлеть, и Дуська, одетая в белое, виднелась неясным силуэтом.
И так же неясно, расплывчато звучали в моих ушах ее последние слова:
— Я всегда, всегда буду тебя ждать, Сеня.
Долго, до самого конца войны я был, как в вату, завернут в эти слова, защищаясь ими от приступов предательской неловкости перед Тихоном, которому я обо всем написал в письме.
Да, я был глупо и дико виноват перед Тихоном. Но никогда не забывал о нем. Порой мне казалось, что я продолжаю держать в своих ладонях его потемневшую на формовке и литье руку. Ту, которую он протянул мне на станции, сказав: — Ну, бывай.
7
Трудно даже поверить, что это была та самая рука, которая передо мной сейчас. На набалдашнике узластой палки, что у Тихона в руке, я вижу крепкой вязки пальцы, худое, в тугих набухших венах запястье. И вдруг начинаю представлять себе Тихоновы руки на рычагах управления танком.
Очередь опять делает несколько шагов вперед, и память обрушивает на меня новую волну.
Но это уже воспоминания не мои, а Тихона. И не воспоминания, а просто-напросто фронтовой рассказ о том, какие жесткие узлы может завязывать война на тоненькой бечеве солдатской судьбы…
В ту злосчастную минуту атаки он не выжимал левого фрикциона. Танк развернулся и подставил под снаряды бок, подорвавшись на мине. Взрывом перебило левую гусеницу, и правый борт машины превратился в мишень. Танки накрыло сразу, в первые же минуты. Подкалиберным угодило в башню и заклинило ее. Оставалось одно: выбираться через нижний люк. Но были наготове и немецкие пулеметы. Струйка свинца плеснулась на землю под самый лоб танка, и одна ее капля все-таки нащупала Тихонову голову.
А если бы танк не подорвался, то через какие-то минуты он вскарабкался бы на высотку, с которой была видна по-осеннему блеклая, с красным отливом долина Гулены. В четырех-пяти километрах от этого места, вверх по течению речки — Калиницы.
Если считать с той минуты, когда Тихон сам пришел в военкомат, то получится, что он почти три года добирался до этой высотки. Из запасного полка в Борисоглебске — под Ельню, оттуда — в саратовский госпиталь, а потом опять в свою часть, но уже в район города Калач. А еще позднее — под Белгород, где трижды пересаживался из машины в машину.